— Ты чего? — спросила Татьяна.
Дедок конфузливо шмыгнул носом.
Алексей продул три партии подряд. Татьяна поиграла глазами.
— Вон как тебе в любви-то везет.
«Знаю!» — чуть не выкрикнул Доронин.
Она предложила сыграть еще, но он снял с гвоздя шинель.
— Прогуляюсь.
— Мне тоже надоело сидеть.
«Влип», — подумал Алексей.
Они вышли, постояли на крыльце.
— Тебе куда?
— Туда, куда и тебе.
Алексей терпеть не мог липучих особ, грубо сказал:
— В контору пойду — поработать надо!
Татьяна не обратила внимания на грубость, призывно рассмеялась.
— Смотри, весь ум изведешь на писанину — ни на что другое не останется.
— Придется обойтись без другого! — насмешливо выпалил Алексей и сбежал с крыльца.
На дне балочки лопотал ручей, неподалеку — речка, с плеском бухался подмытый водой дерн. За балочкой смутно виднелись кургашек с приплюснутой верхушкой и кусты. Прошло пять, десять минут — Верка не появлялась. На хуторе брехали собаки. Беззлобный, ленивый брех напоминал уже потерявшую остроту ссору казачьих женок, когда израсходован весь пыл, надо бы повернуться и уйти, да самолюбие не позволяет: вот и приходится говорить слова, от которых никому ни жарко ни холодно. Пронзительно и тоскливо вскрикнула какая-то птица. Чуть в стороне от хутора, около фермы, качался, тревожно помигивая, огонек, и Алексей вдруг подумал, что в эти минуты кому-то так же одиноко и тоскливо, как ему. Верки все не было. Алексей решил, что пошел, наверное, не той тропкой, хотел вернуться к ракитам.. В это время послышались торопливые шаги.
— Заждался? — Верка протянула бидончик, наполненный пенистым молоком. — На ферму бегала. Ниловна иной раз позволяет чуток домой отнесть.
— Разве в твоей семье нет коровы? — удивился Алексей.
— Тольки коза. Испей-ка колхозного молочка, милок. Не молочко — сласть.
— Лучше племянникам отнеси.
Верка улыбнулась.
— Дома ишо целый жбанчик. Сегодня два раза доить бегала.
Алексей выпил ровно половину.
— Остальное тебе.
— Не откажусь. Люблю молочко: от него сила и сытость. — Верка выпила, провела рукой по губам. — Как разбогатею, обязательно корову куплю. У нас до войны дойная была, да продали.
— Почему?
Верка помолчала.
— Папаня сбег, а маманя дюже хворала, все по докторам ездила. На это, милок, деньги были нужны.
— Я думал, твой отец на фронте погиб.
Верка поправила платок, чуть слышно вздохнула.
— Нет, милок, сбег. От хворой жены сбег. Я тогда ишо в школу ходила. Всего три класса отучилась — больше не пришлось. Братан на срочной был, а евонная половина уже в те года подолом полоскать начала — все в станицу, будто по делам, ездила, где тот кобель, что посля полицаем сделался, кладовщиком работал. Маманя то в больнице, то на печи, племяши-двойняшки — голодные, немытые, в соплях. Заставила меня жизня хозяйство на себя взвалить. Двенадцать годков мне в ту пору было.
«Глядя на нее, не скажешь, что живется ей так трудно», — подумал Алексей, любуясь Веркой. У другой от такой жизни потускнели бы глаза, почернело бы лицо, посеклись бы волосы, изменилась бы стать. А она, Верка, восхищала молодостью, силой, красотой — той красотой, которая и немощного старца принудит остановиться и посмотреть вслед.
— Так и будем стынуть? — спросила Верка.
Алексей с готовностью раскинул руки. Она рассмеялась.
— Погодь. Сперва про Таньку скажи.
— Что сказать?
— Пондравилась или нет?
Алексей хотел солгать, но признался:
— Хороша!
Верка кивнула.
— Кабы охаял, не поверила бы.
— Почему? Как говорится, на вкус, на цвет — товарища нет.
Верка помотала головой.
— Красивость, милок, завсегда красивость.
В памяти возник Татьянин взгляд, призывный смех, от которого покачивались в ушах серьги и позвякивало монисто — мелкие серебряные монетки, искусно припаянные к тонкой цепочке, вспомнилась смугловатая нагота, просвечивавшая сквозь ткань исподницы, тихий, разочарованный вздох.
— Уж очень липучая она.
— Виснеть?
— Можно и так сказать.
— Взамуж хотить!
Алексею вдруг стало грустно-грустно.
— А ты, хотя и сватают, не торопишься.
Верка сколупнула с его шинели комочек присохшей грязи.
— Мне, милок, про племяшей надоть думать, про хворую мать. Мне проще отдать, чем взять. Я на все согласная, но с нелюбимым канитель тянуть не стану.
— Еще в Сухуми предлагал расписаться.
— Вгорячах, милок, вгорячах! — проникновенно возразила Верка…
С грохотом проносились пассажирские и товарные поезда, оставляя после себя такие вихри, что даже сырые, прилепившиеся к шпалам листья вспархивали и начинали метаться в взбаламученном воздухе. Раздвигались пневматические двери электричек, выпуская или впуская двух-трех человек, а чаще ни одного.
Доронин ничего не видел, не слышал, очнулся только тогда, когда стал моросить дождик — надоедливый осенний дождик. Он мог моросить и час, и два, а мог в любое время превратиться в ливень. Лицо было мокрое. «От слез или от дождя?» — подумал Доронин. Понял: всплакнул. Так бывало и раньше, когда в душе возникало какое-то особое настроение. Слезы восхищения или умиления могли вызвать написанные с болью страницы, грустная песня, национальный гимн, под звуки которого на флагшток медленно вползал алый стяг, — одним словом, все то, что проникло в самое сердце. Зиночка изумленно расширила глаза, потом усмехнулась, когда — это было в первый год их совместной жизни — Доронин стал объяснять, почему расчувствовался. С тех пор он перестал делиться с женой сокровенным. Если начинало пощипывать в глазах, уединялся или сдерживался.