— Кого?
Щукин усмехнулся.
— Так мы тех называем, у кого от грошей карманы лопаются. Она их охмуряет, а мы потрошим. Сам небось видел, пока в Сочах был, сколько разной швали на курорте ошивается. Мы стараемся только таких курочить.
— Бросай эти дела…
Я сказал то, о чем подумал еще тогда, когда был один на один с Нинкой, посмотрел Щукину прямо в глаза. Увидел: что-то изменилось в них, а что, не понял. Боясь, что он ответит мне совсем не то, чего я жду, выпалил:
— Они, — я сделал едва заметный кивок, — отпетые люди. Даже Нинка. Неужели ты не заметил, какой она стала, когда выяснилось, что этот… как его… Ландрин засыпался? Бык — дурак, у него в голове одна извилина — тут уж ничего не поделаешь. Таська, наверное, такая же, как и Нинка. Эти, — я перевел взгляд на Веру и Катерину, — может быть, выпутаются, найдут свой путь. А остальные… Была бы моя воля — всех к стенке!
Сказав это, я внутренне похолодел, но Щукин не оборвал меня — лишь желваки перекатывались по его скулам. И я продолжал говорить и говорил, как казалось мне, толково, убедительно.
— Хватит! — вдруг сказал Щукин. — Я же объяснил тебе, что получилось, когда я решил новую жизнь начать. Я вор в законе.
В штрафбате я уже слышал эти слова, знал, что человек, называющий себя вором в законе, чурается любой работы, признает только одно — воровство, грабеж, но постичь умом смысл этой воровской терминологии не мог, и в штрафбате, и сейчас думал: «Бравада, болтовня». Стал возражать Щукину, но он так взглянул на меня, что я вынужден был прикусить язык.
На столе чадила, обволакивая копотью стекло, керосиновая лампа. Молчаливые парни продолжали играть в «очко». Заложив руки за голову, Таська курила, перекатывая папиросу во рту. Вера и Катерина давным-давно приготовили салат, жарили на керогазе яичницу — на огромной черной сковороде шкварчало сало.
— Дождемся наших или без них сядем? — спросила Вера, обращаясь сразу ко всем.
Погалдели и решили — пора ужинать. Я собирался выпить одну стопку, но не получилось. Сквозь туман в глазах увидел: появились Бык и Чубчик. Все обступили их, принялись шептаться, встревоженно поглядывая на меня. Я хотел встать, но не смог…
Еще в полусне я услышал — Щукин зовет меня. Как только я открыл глаза, он резко сказал:
— Потопали!
— Куда?
Щукин не ответил.
Кроме нас, в подвале никого не было. За полукруглыми окнами брезжил рассвет. От холода напала зевота, ломило голову. «Удрали», — подумал я про сообщников Щукина и мысленно обругал себя за то, что вчера и позавчера много пил.
— Потопали, — повторил Щукин.
— Сейчас ополоснусь — и пойдем.
Щукин злобно выругался.
— Мне некогда ждать!
Я вдруг почувствовал: он нервничает, чего-то боится. А я не испытывал страха, потому что уже решил: ничего плохого он мне не сделает, а если попытается сделать, я, пожалуй, справлюсь с ним.
Снова были узкие проходы, шаткие доски, груды кирпича. Высунувшись из подворотни, Щукин зыркнул в обе стороны, после чего тихо сказал мне:
— Хиляй.
— А ты?
— Хиляй, тебе говорят!
Я ощущал на себе его взгляд до тех пор, пока не свернул за угол.
О чем говорили уголовники, пока я спал? Мне хочется верить, что именно Щукин, вор в законе, не позволил своим сообщникам убить меня или оставить в подвале, из которого я, может, выбрался бы, а может, и нет. Объяснение этому есть: он и я вместе воевали, пролили кровь в одном и том же бою…
В Лениной комнате зазвенел и сразу же смолк будильник. Я вдруг увидел — наступило утро: сквозь шторы пробивался дневной свет и пахло весной. Дождь кончился. Погасив настольную лампу, раздвинул шторы, распахнул окно. Проспект, мостовая и тротуар были чистыми, будто умытыми. Весенняя грязь давно просохла, лишь на противоположной стороне проспекта, на дороге, вползавшей в небольшой лесок, виднелись остатки слякоти. Изредка проносились легковушки и грузовики, еще реже появлялись полупустые автобусы. Прожив на этом месте без малого десять лет, я уже знал: часа через полтора движение транспорта участится, в лесок устремятся пестрыми стайками юноши и девушки — студенты вуза, построенного на пустыре, где совсем недавно рос чертополох и было много овражков.
Дом, где я жил до войны и в первые послевоенные годы, находился в глубине двора — огромного двора, в котором разбросанные там и сям хибары-развалюхи были объединены одним номером. Наверное, поэтому все жители нашего двора чувствовали себя почти что родней, пусть не кровной, но родней. Не могу сказать, что на нашем дворе не было склок, скандалов, драк. Все было. Но ведь даже в небольших семьях происходят распри, а двор — не семья, хотя мне ужасно хочется думать: все мы, очень разные, очень непохожие, жили одной семьей. Мы любили наш двор, были в курсе всех событий, происходивших в каждой хибаре, в каждой квартире, сочувствовали тем, кто попадал в беду, возмущались и негодовали, когда сильный обижал слабого.
Узнав, что все дома на нашем дворе подлежат сносу, обрадовались и продолжали радоваться, очутившись в отдельных квартирах с паровым отоплением и другими удобствами, говорили — лучше и придумать нельзя. Первое время мы навещали друг друга, потом общение прервалось, неизвестно как и неизвестно почему. Разделенные бетонными и кирпичными стенами, мы растеряли душевность, отзывчивость. Отдельная квартира, конечно, величайшее благо, но… Я лишь изредка вижу своих теперешних соседей, понятия не имею, где и кем они работают, о чем думают. Кивок головой, в лучшем случае: «Добрый день» — вот и весь разговор. На нашем дворе было по-другому.