Никогда не померкнет в памяти родное Замоскворечье — тихие улочки и переулки, невзрачные домики и особняки, булыжник на мостовой, гонимый легким ветерком тополиный пух, водонапорные колонки посреди двора или прямо на улице, палисадники с пестрыми астрами и тяжелыми георгинами, верткие ящерицы на свалках позади хибар — излюбленное место игравших в индейцев мальчишек, косматая старуха с крючковатым носом, водянистыми глазами, всегда недовольная, что-то ворчавшая, похожая на бабу-ягу, сгорбленный старик, гревшийся в одиночестве на солнышке, подслеповатый дурачок в опрятной, но ветхой одежде, обладавший удивительно острым слухом, однорукий орденоносец в суконной гимнастерке с пустым рукавом, заправленным под ремень, — герой гражданской войны.
От прежнего Замоскворечья почти ничего не осталось. На той улице, где я жил, теперь возвышаются одинаково безликие многоэтажные дома. Не скорблю о хибарах с притаившимися в щелях клопами, с полчищами мышей, порыжевшими от старости крысами — их даже кошки боялись, а вот уютные особняки и особнячки мне жаль. Становится невыносимо, когда на их месте я вижу ничем не примечательные «башни» и «коробки».
Гордостью нашего двора была липовая аллея — так мы называли три десятка лип, вытянувшихся в две линии, посаженных, видимо, первыми обитателями этих мест. Они украшали наш двор. В жаркий полдень под ними можно было укрыться от солнца, в ненастье переждать небольшой дождь. А как благоухали липы в пору цветения, сколько пчел собирало с них сладкий нектар! Пока эти липы целы, а что будет через год, через пять лет?
Липовая аллея начиналась прямо с улицы, точнее — от распахнутых настежь массивных ворот с глухим низом и металлическими переплетениями в средней и верхней части. С кирпичных тумб-столбов, на которых держались створки, осыпалась штукатурка, обнажая темноватый кирпич, крепления давно поржавели и погнулись, ворота все глубже и глубже уходили в податливый глинистый грунт. При одном взгляде на них становилось ясно: створки можно сдвинуть с места только при помощи подъемного крана или какого-нибудь другого механизма. От многочисленных покрасок металлические переплетения сделались уродливо-бугристыми, но тем не менее каждый год в канун Первомайских праздников маляры водили по ним кистями. В течение нескольких часов от ворот ядовито пахло, потом краска сморщивалась и высыхала вместе с въевшейся в нее пылью. Именно на этой аллее и состоялся последний, памятный мне разговор с Люсей.
Лена не выходила. Я решил — снова заснула, хотел разбудить, но скрипнула дверь, и дочь, постукивая шлепанцами, пробежала мимо моей комнаты. Минут через пятнадцать появилась в великоватом ей халате. Этот халат я подарил ей в день рождения. Жена и дочь, рассматривая его, от души смеялись; подшучивая надо мной, говорили, что я, должно быть, купил халат себе, а потом решил подарить его дочери.
Я всегда покупал одежду на вырост, никак не решался выписать чек на брюки, свитер или что-нибудь еще того размера, который носили мои домочадцы, постоянно казалось: это будет им мало. Получив подарок, жена и дети сразу же отправлялись в магазин обменивать покупку, очень огорчались, если это им не удавалось. В результате купленные мной обновки часто попадали в комиссионные магазины.
А вот купальный халат Лена решила оставить: понравилась расцветка, да и удобным он был.
— Не ложился? — спросила она, убирая рукавом капельки с лица.
— Нет.
— А я отлично выспалась!
Пока дочь одевалась и наводила на лицо лоск, я заварил чай, смолол кофе, нарезал хлеб, достал из холодильника сыр, масло, пакет молока. По утрам дочь пила чай с молоком, съедала два-три бутерброда, я же довольствовался черным кофе.
Лена вошла в свитере, в широкой юбке чуть выше колен. Я понял: пойдет в институт без куртки, обеспокоенно спросил:
— Не простынешь?
— Обещали плюс четырнадцать.
— На бюро прогнозов полагаться нельзя, — сказал я и почему-то поежился.
Рассмеявшись, Лена назвала меня мерзляком.
Я и в самом деле был мерзляком: часто включал в своей комнате электрокамин, даже летом ходил в пиджаке, говорил жене и детям: «В молодости намерзся, теперь тепла хочется».
Мне не терпелось узнать, что у Лены на сердце, как она поведет себя, когда снова встретится с тем, кто уже причинил ей боль. И она вдруг сказала, что ей тяжело, но с Щукиным покончено.
— С к-кем?
— С Щукиным.
Перед моими глазами снова возник мой однополчанин, бывший до штрафбата уголовником и оставшийся им после войны.
— Что с тобой? — В Лениной голосе было беспокойство.
Я курил редко: пошаливало сердце, да и хронический бронхит был — следствие ранения и перенесенного после него туберкулеза. Сигарет у меня не было, но дочь курила, хотя и скрывала это.
Я попросил сигарету. Поколебавшись, Лена повернулась к висевшей позади нее сумке; порывшись в ней, достала пачку «Российских», предупредительно щелкнула зажигалкой, когда я сунул сигарету в рот. Дочь ни о чем не спрашивала, но я чувствовал — спросит. Затянувшись несколько раз, стряхнул пепел.
— Видишь ли, Лена, тот широкоплечий, о котором я рассказывал вчера, тоже был Щукиным.
— Ну и что?
— Может быть, тот Щукин и Щукин этот…
— В Валеркиной семье никто не воевал.
— Жаль. — Я и сам не понял, о чем жалею — о том, что этот Щукин не имеет никакого отношения к тому Щукину, или о том, что в Валеркиной семье никто не воевал.
Мне нечего скрывать, нечего стыдиться: как и первого убитого мной немца, я продолжаю вспоминать Щукина; воображение рисует его дальнейшую жизнь. Это вовсе не означает, что я иногда не думаю о Нинке, Быке и других уголовниках, с которыми провел чуть более суток. Однако их судьбы меньше интересуют меня. Просто хочется верить, что некоторые из них — Ландрин, например, и… и конечно же Нинка, отбыв свой срок (в том, что все эти люди рано или поздно очутятся на скамье подсудимых, я не сомневался), найдут в себе мужество начать честную жизнь. К Щукину было иное отношение: как ни крути, что ни говори, а в июне сорок третьего года я шел на вражеские укрепления в одной цепи с ним, получил, как и он, ранение, которое до сих пор напоминает о себе, особенно осенью, в слякоть. Я заставляю себя думать, что Щукин жив, честно трудится, как трудятся сотни людей, отбывших справедливое наказание. Но одно дело — заставить себя думать, другое — реальность того, что было, что ты узнал и увидел собственными глазами. Мог ли Щукин уцелеть? Навряд ли. Скорее всего, он погиб от милицейской пули или умер. Где погиб? Как умер? Этого я никогда не узнаю. И ничего не поделаешь…