У нее слипались глаза, она сладко позевывала, прикрывая ладошкой рот.
— Я все-все расскажу тебе. Но только в другой раз. А теперь — спать.
— Хорошо, — сказала Лена. — Но прежде ответь мне, только честно ответь: в современных кинофильмах и книгах о войне — все, как было?
— Конечно же нет. Самый правдивый, по-моему, фильм о войне — «Проверка на дорогах», а самые честные повести — «Убит под Москвой» Константина Воробьева, «Крик», «Атака с ходу» Василия Быкова.
— Не видела и не читала.
— Обязательно посмотри и прочти!
— Твои собратья по перу согласятся с тобой, если ты скажешь им то, что сказал мне?
— Не все.
Лена задумалась.
— Совсем недавно ты другим писателем восхищался, считал, что он — эталон.
— Это упрек?
— Нет. Просто я хочу понять, почему тот человек перестал быть для тебя тем, кем был.
— Это тема для романа, но можно ответить коротко.
— Романа долго ждать. Поэтому ответь коротко.
— Видишь ли… — Я помолчал. — Перечитав недавно книги этого человека, я вдруг убедился: он очень осторожный, писал с оглядкой, точно взвешивал долю дозволенного, видно, боялся расстаться с теми благами, которые получил.
— В твоих книгах тоже недомолвки есть.
— Верно. Но я знаю свой шесток, свои возможности, не стремлюсь к незаслуженным лаврам.
— За это я и люблю тебя!
— Спасибо.
— А вдруг он, — Лена выделила слово «он», — начнет вредить тебе?
Я рассмеялся.
— Все, что я хотел написать, уже написано. Теперь людям нужна только правда. А я не умею писать одну лишь правду. Всю жизнь моя душа была в каких-то оковах, хотела, но так и не смогла сбросить их. Для меня сейчас самое главное — сбросить эти проклятые оковы…
Пожелав мне спокойной ночи, дочь ушла к себе, переоделась, приняла душ. Через десять минут, осторожно приоткрыв дверь ее комнаты, я услышал ровное, спокойное дыхание, растроганно подумал: «Спи, моя кровинка».
После отъезда жены я не ночевал в спальне — там было одиноко, грустно. Постелил себе на диване, но не лег — перед глазами поплыло то, что я пообещал рассказать Лене.
Меня ранило в грудь. Госпиталь, в котором я очутился, находился в Вольске, неподалеку от пароходной пристани, откуда и днем и ночью доносились гудки, то пронзительные, то басовитые, иногда протяжные, а иногда короткие, как выкрик. Я удивился, когда установил, что басовито гудят маленькие буксиры с черными трубами, а большие пассажирские пароходы издают пронзительный крик.
Из окон коридора была видна Волга. Я любил смотреть на великую русскую реку, которую впервые увидел воочию, о которой до сего времени лишь читал, и читал так много, что слова «Волга» и «Россия» давно слились в моем сознании в одно целое.
В погожие дни на водной глади играли солнечные блики, удильщики в утлых лодках были контрастно-черными, противоположный берег с раскинувшимися на нем строениями и огородами словно бы приближался: отчетливо виднелась привязанная к дереву коза с тяжелым выменем, носившиеся как угорелые мальчишки и степенные девочки в ситцевых платьицах, женщины, полоскавшие белье на вклинившихся в реку мостках, и многое-многое другое, что щедро освещало летнее солнце. В дни непродолжительных похолоданий река вздувалась, темнела, противоположный берег окутывался дымкой.
Глядя на Волгу, я думал, что так же неторопливо несла она свои воды и тысячу лет назад, когда не было на этих берегах никаких поселений, только кочевники разбивали тут свои шатры и оставались до тех пор, пока кони не съедали и не вытаптывали траву, которая и поныне в изобилии росла даже в самом Вольске на обочинах улиц, покрытых толстым слоем густой, теплой пыли.
Я часто думал, что если бы пуля попала чуть левее, то тогда мне не пришлось бы любоваться Волгой, привередничать, пялиться на молоденьких сестер и санитарок, ожидать с нетерпением писем от матери и бабушки, слушать рассказы однопалатников — среди них были и сосунки вроде меня, и люди, воевавшие с лета сорок первого года.
Госпиталь был переполнен. Кровати в палатах стояли тесно: две впритык, потом тумбочка, снова две впритык и снова тумбочка. Во время обходов начальник нашего отделения — седой, тучный, с одышкой — буквально протискивался через узкие проходы, мне казалось: еще чуть-чуть, и он сдвинет какую-нибудь кровать. Зато сестричка Катя, хорошенькая и не по возрасту серьезная, проносилась по палате, как ветерок, задевая полами халата колени сидящих на койках раненых.
Была она не толстой и не худой — пропорционального телосложения; черные широкие брови выделялись на круглом лице с густым румянцем, и лишь полноватые ноги немного портили ее. Один пожилой раненый, лежавший в нашей палате, сказал, когда мы обсуждали Катины достоинства, что с годами она располнеет, ноги станут, как тумбы. Я мысленно не согласился с ним — Катя казалась мне прехорошенькой. Мы восхищались Катей. Пожилые люди, должно быть, просто любовались, вспоминали свою молодость, ребята же, отпуская ей шуточки-прибауточки, наверное, в тайне надеялись, что она ответит чувством на чувство и счастливым избранником станет именно он, а не тот, кто лежит на соседней кровати, и не тот, кто, облокотившись на подушку, не сводит с нее влюбленного взгляда.
Мне тоже хотелось, чтобы Катя хоть как-то выделила меня. Это желание исчезало, когда перед глазами появлялась Люся. Стремясь сохранить ей верность, я убеждал себя, что она в сто раз лучше, красивей Кати. Иногда возникала мысль — это не так, но я продолжал думать: «Лучше, красивей».