Я уже не ощущал себя изгоем. Душа освободилась от давившего на нее груза, освободилась в тот момент, когда я, очнувшись в медсанбате, понял, что уцелел и, следовательно, прощен. Я никому не говорил, что был в штрафбате, на вопросы, почему я, такой молодой, попал на фронт, отвечал: «Так уж получилось». Встречая в коридоре начальника госпиталя, врачей, я внутренне напрягался, спрашивал себя: известно ли им, кем я был, написано ли об этом в истории болезни, или бог миловал. Ни начальник госпиталя, ни врачи ни о чем таком не расспрашивали меня, и я успокоился.
Госпиталь казался мне раем: чистая постель, сытная кормежка, раз в неделю кино, концерты. Нашими шефами были артисты местного театра. Поэтому концерты устраивались у нас чаще, чем кино. В коридор выносились стулья, выдвигались кровати с теми, кто не мог ходить, с лестничной клетки, где находилась каптерка, превращаемая в дни концертов в костюмерную, появлялся конферансье — небольшого роста мужчина в черном, лоснившемся пиджаке, в галстуке «кис-кис». Волосы у него были тщательно прилизанные, сквозь них проступали желтоватые пятна пигмента; ноги в сношенных, но начищенных до зеркального блеска полуботинках, в брюках дудочкой напоминали две палки; руки, в таких же, как и на голове, пятнах, находились в непрерывном движении. Он всегда появлялся неожиданно — с улыбкой на морщинистом, сильно напудренном лице. Раскланявшись и подождав, пока стихнут аплодисменты, сразу же принимался смешить нас. Его остроты не отличались изысканностью, но этого нам и не требовалось. Мы мотали головами, от души хохотали, бормотали сквозь смех: «Во дает!» — когда конферансье с невинным видом произносил несколько фраз. В устах другого человека такие фразы, наверное, даже улыбки бы не вызвали, а у него получалось смешно. Он был всеобщим любимцем. Даже Катя, всегда очень серьезная, слушая его, прыскала в кулак. На актрисах были длинные платья, украшенные поблекшими цветами или с брошами на груди. Поначалу эти платья казались мне роскошными, потом, всмотревшись повнимательней, я понял, что пошиты они давным-давно: кое-где виднелась штопка, кое-где потертость. Ничего такого, что могло вызвать у нас грусть, на концертах не было. Наибольшим успехом пользовались куплеты вперемежку с танцем. Все вытягивали шеи и полуоткрывали рты, когда актриса, приподняв платье, начинала дрыгать ногой, а партнер по-смешному семенил около нее или тоже дрыгал ногой.
После концерта диетсестра, словоохотливая и кругленькая, как шар, женщина лет пятидесяти, приглашала артистов откушать, что бог послал. Поторапливая нас на завтрак, обед и ужин, она каждый раз произносила эти слова, и мы в разговорах называли ее не диетсестрой, а «что бог послал». Начальнику нашего госпиталя — хмурому майору медицинской службы, ходившему всегда неестественно прямо в накинутом на плечи подкрахмаленном халате, — слова «что бог послал» не нравились. Он сводил к переносице брови и начинал что-то внушать диетсестре, когда она при нем произносила их. В ответ диетсестра часто-часто мигала и, как только начальник госпиталя отходил, говорила опоздавшим, хлопая их по мягкому месту:
— Ступайте, ступайте, ребятки, кушать, что бог послал, а то все остынет и невкусным станет.
Лежачих и очень слабых больных кормили в палатах, а все остальные питались в столовой, в которую превращался наш коридор: расставлялись столы, приносились стулья. После трапез столы сдвигались, ставились один на другой в дальнем конце коридора, где был тупик, а стулья возвращались в палаты и кабинеты. Полдник — сладкий чай с печеньем или сдобой — нам приносили в палаты.
Артистов угощали в каптерке среди грубо сколоченных стеллажей с аккуратными стопками постельного белья. Там попахивало хозяйственным мылом, единственное окно заслонял стеллаж, перегораживающий эту комнату поперек. Поэтому в той части каптерки, где находилась дверь, был полумрак. Когда угощали артистов, стол сестры-хозяйки, притулившийся сбоку, выдвигался на середину, накрывался чистой простыней, вокруг него ставились стулья; появлялись официантки в сопровождении диетсестры. На подносах были тарелки с винегретом и тоненькими, почти прозрачными ломтиками черного хлеба, такими тоненькими и прозрачными, что даже вкуса не почувствуешь — только слюна набежит в рот. И винегрета на тарелках было совсем мало — столовая ложка, рассыпанная так, чтобы казаться внушительной порцией. Через приоткрытую дверь я увидел раз, как угощают артистов. Они сконфуженно топтались около стола, кидая взгляды на тарелки, наш любимец-конферансье сглотнул, и я вдруг понял, что эти люди голодают, как голодал дома я, что все самое лучшее, самое питательное, отдается нам, раненым: мы даже компот на третье получали, настоящий довоенный компот с изюмом и черносливом.
До тех пор я не спрашивал себя, как живут люди в Вольске, какие продукты получают по карточкам. Решил узнать об этом и в тот же день, перед отбоем, подойдя к сестринскому столику, принялся исподволь расспрашивать Катю: почему-то вбил себе в голову, что на прямые вопросы она не ответит. Катя долго не могла понять, чего я хочу, даже помрачнела: видимо, предположила, что я один из тех настырных обожателей, которые постоянно надоедали ей, приставали даже тогда, когда она разносила лекарства или кипятила шприцы. Поняв наконец, что я не намерен морочить ей голову, разговорилась.
— Летом еще ничего, летом огороды. Уже картошка поспела — наша палочка-выручалочка. В этом году, говорят, хороший урожай будет. А прошлым летом на картошку какая-то порча напала: почти все клубни с пустотой в середине были и быстро сгнивали в подполе.