Почудилось — разбудили. В палате все спали, в коридоре тоже было тихо. Эта тишина почему-то показалась мне обманчивой. Надев пижаму и тапочки, я вышел в коридор. Верхний свет был выключен, горели лишь две маломощные лампочки — на сестринском столике и за ширмой. Очень четко была видна Галя, склонившаяся над Василием Васильевичем. Через несколько минут она вышла.
— Ну? — нетерпеливо спросил я.
— Просит священника позвать. Вера Ивановна еще днем предупредила, что летальный исход может наступить в любой момент.
— Позовешь?
— Влетит.
— «Влетит, влетит»… Давай сам приведу священника, а ты сделай вид: ничего не видишь, ничего не слышишь.
— Все равно влетит, — сказала Галя и, махнув рукой, согласилась сбегать к священнику.
Дверь нам открыла какая-то женщина. Выслушала. Молча посторонилась, пропуская в комнату, заставленную старинной мебелью, с огромным фикусом в низенькой кадушке. Священник вышел в пальто, накинутом поверх нижнего белья; борода была всклокочена, глаза заспанные. Я сбивчиво объяснил суть дела. Кивнув, он скрылся в соседней комнате. Появился минут через пять — с наспех расчесанной бородой, в подряснике, с большим медным крестом на груди.
Возле, лаза священник замешкался.
— Через ворота никак нельзя?
— Нет!
Старик неумело протиснулся в щель. По лестнице поднимался медленно, с одышкой. Я хотел пройти за ширму вместе с ним, но он остановил меня жестом.
Я надеялся на чудо. Чуда не произошло…
Утром начальник госпиталя вызвал вначале Галю, потом меня. Через час мы узнали — Галю увольняют, меня выписывают. Посочувствовав мне, Андрей Павлович добавил, что у начальника госпиталя не было другого выхода. Валентин Петрович потянулся к своим палкам.
— Пойду и выскажу ему все, что думаю!
— Не надо. Я рад, что меня выписывают.
Мне действительно надоело лежать в госпитале. Чувствовал я себя превосходно и, хотя Вера Ивановна была осторожна в прогнозах, верил — вылечился. Галя сказала нам, что без работы не останется, сразу же устроится в какую-нибудь больницу. Вслух мы не говорили о Василии Васильевиче, но думали о нем. Панюхин мотался по коридору, притихший, озабоченный, и я никак не мог понять, что удручает его больше — смерть Василия Васильевича или предстоявшая разлука с Галей.
Валентин Петрович попросил меня заехать к нему домой и выяснить, почему не приходит Клавка, — она не появлялась в госпитале вот уже три дня.
Около проходной меня остановил Никанорыч.
— Выписался?
— Да.
— Значит, тут, — он притронулся к своей груди, — получше стало?
Я сказал, что меня выгнали.
— Много шастал туда-сюда. Врачи этого не любят. Начальник госпиталя каждый день меня и Лизку шпыняет за то, что плохо следим. А разве за вами, кобелями, уследишь? Я и она соображаем — молодость своего требует, а врачам, видать, это невдомек. Сами небось в молодые годы хвосты трубами держали, а вам, получается, нельзя? — Недобро покосившись на окна кабинета начальника госпиталя, он ворчливо добавил, что меня обязательно примут назад, если болезнь снова проявит себя.
— Лучше не надо, — сказал я.
Никанорыч согласился — не надо, пожелал мне всего самого хорошего.
Анна Владимировна была на веранде.
— Чего в такую рань прибежал?
— Вытурили меня.
— За что?
Я объяснил. Она подумала.
— Может, это к лучшему.
Даша сказала то же самое.
Трамвай полз медленно, подолгу стоял на перекрестках, где не было ни светофоров, ни регулировщиков; лишь невозмутимость водителей предотвращала беду.
Дом, в котором жил Валентин Петрович, был приземистый, ветхий, деревянный. Поднявшись по шаткой лестнице на второй этаж, я остановился перед дверью, увешанной почтовыми ящиками разной величины с приклеенными к ним полосками бумаги, на которой были написаны от руки фамилии жильцов. Пахло прогорклым маслом, подгоревшей картошкой. Звонка не было. Я постучал. Мне открыла неряшливо одетая, непричесанная женщина с неприятным лицом.
— К кому?
Я сказал.
Ткнув пальцем в свежевыкрашенную дверь, женщина исчезла в длинном темном коридоре. За дверью хныкал ребятенок и раздавался торопливо-увещевавший Клавкин говорок.
Комната оказалась небольшой, квадратной. Стены были оклеены дешевыми обоями, потолок — белой бумагой, окна вымыты, пол выскоблен. Если бы не спертый воздух, то мне, наверное, очень понравилось бы тут. На одной половине комнаты, разделенной ситцевой драпировкой, стояла полутораспальная кровать, старенький шифоньер, подновленный лаком; на другой половине был диван с приколотой наискосок к снимке вышитой дорожкой и обеденный стол. В детской кроватке стояла, нетвердо держась на ногах, заплаканная девчушка с красными пятнами на лице — признаком кори или ветрянки. Чумазый малыш, передвигая по полу чурбачок, отчаянно дудел — он даже не взглянул на меня. На диване лежала старуха в телогрейке, в валенках, с платком на голове. Клавка была одета по-домашнему, но чисто, опрятно. Увидев меня, переменилась в лице.
— Полный порядок! — воскликнул я. — Только тревожится он.
Клавка смущенно улыбнулась.
— Я тоже тревожусь, но куда от них денешься? — Она показала глазами на ребятишек и старуху.
— Временами хорошо себя чувствую, а временами — озноб, — прошамкала старуха.
— Душновато у вас, — сказал я.
— Я то же самое говорю, а мамаша одно твердит — холодно.
— Холодно, — упрямо повторила старуха и, повернувшись лицом ко мне, спросила: — Валька-то как?