Навещать ходячих больных разрешалось раз в неделю — по воскресеньям, но мы могли в любое время дня, кроме «мертвого часа», повидаться с близкими: вход на территорию госпиталя был беспрепятственный, хотя в оштукатуренной будке около массивных ворот с дверкой в одной створке дежурили вахтеры — Никанорыч или Лизка.
Когда-то — об этом нам рассказала одна нянечка — Никанорыч был крепким, сильным: это подтверждал его рост, ширина плеч, большие руки. Теперь же он сгорбился и плохо видел; густые брови выцвели, кончики усов скорбно висели. Ходить Никанорычу было трудно, поэтому он чаще всего сидел в будке — грел над «буржуйкой» руки или пил вприкуску чай. В будке было тепло, уютно: пахло березовыми полешками, шумел почерневший от копоти чайник. Снег позади будки был оранжево-желтым — Никанорыч не утруждал себя хождением в уборную. Завхоз постоянно бранил его, но старик продолжал мочиться за будкой. Он много курил, охотно угощал табачком тех больных, у кого кончилось курево, однако ворчал при этом. В его ворчании было предостережение — курить нам не разрешалось.
Напарница Никанорыча была неприятной особой. Косматая, седая, с рыхлым лицом, неряшливо одетая, она в отличие от Никанорыча чаще всего сидела с безучастным видом на воздухе, привалившись спиной к стенке будки. Утверждали, что старуха пьет, но я ни разу не видел ее пьяной. На вид ей было лет шестьдесят, но все — и больные, и медперсонал — называли вахтершу Лизкой. Было в ней что-то непонятное: может быть, колючий взгляд исподлобья, может быть, походка вразвалочку, а может быть, такое ощущение вызывал Лизкин голос — визгливый, с хрипотцой.
Поговаривали, что когда-то Никанорыч и Лизка были мужем и женой, но еще до революции после смерти их единственного сына она стала попивать, и с каждым днем все больше. Никанорыч уговаривал ее бросить, даже, случалось, бивал, однако Лизка уже не могла остановиться: почти все, что было в их доме, снесла в трактир. Никанорыч развелся с ней, куда-то уехал. Через много лет их пути снова пересеклись: он бобыль, она бобылка. Сойтись они не сошлись, живут в разных домах, видятся только в те дни, когда сотрудникам госпиталя выдают зарплату, но что-то их соединяет, а вот что — не понять. Да и неизвестно точно — были ли они женаты. Мало ли о чем говорят люди.
На ночь дверца в створке ворот запиралась. С четвертого этажа были видны разбросанные в чернильной темноте рыжие пятна окон, на фонарных столбах покачивались маловольтные лампочки под металлическими колпаками, изредка доносился невнятный перестук колес — поблизости пролегало железнодорожное полотно.
В воскресенье, наскоро позавтракав, Валентин Петрович подошел к окну.
— Через полчаса пустят, — сказал Василий Васильевич.
Валентин Петрович возвратился на свою кровать, но сидеть, а тем более лежать ему было явно невмоготу. Вскоре он снова направился к окну, отчаянно скрипя протезами. Навалившись грудью на подоконник, поводил головой.
— Не нервничай понапрасному. — Василий Васильевич принялся рассуждать о том, что по воскресеньям трамваев на линиях меньше, чем в обычные дни.
Я тоже подходил к окну, хотя никого не ждал: мать была в командировке, бабушка умерла, когда я скитался по Кавказу и Кубани. К Василию Васильевичу и Андрею Павловичу должны были приехать их сыновья, Панюхин уже спустился вниз, чтобы встретить сестру. Из окна палаты было хорошо видно, как собираются перед подъездом посетители. Если бы не погода — шел снег с дождем, то ходячие больные уже давно бы прогуливались с близкими.
Валентин Петрович прилег, отвернувшись к стене. Лежал он тихо-тихо, лишь вздрагивали худые, мальчишеские плечи. Расплющив о стекло нос, я стал наугад отыскивать среди посетителей его жену. Миловидная блондинка в платочке, часто поглядывавшая на окна, соответствовала созданному мной образу Клавки. Я громко сказал, что она пришла. Валентин Петрович рванулся с койки. Протезы скрипели сильней обычного, словно жаловались на какую-то свою боль, лицо побагровело. Стало так жалко Валентина Петровича, что я чуть не сгреб его в охапку и не поставил около окна. Устремив глаза вниз и тяжело дыша, он нетерпеливо спросил:
— Где она?
— Вон, — я показал на миловидную блондинку.
— Даже не похожа.
— Придет, придет, — пробормотал Василий Васильевич и еще раз порассуждал о трамвае.
К нему и Андрею Павловичу сыновья пришли почти одновременно. Они направились в коридор потолковать, посекретничать. Я постарался развеселить Валентина Петровича, но он угрюмо отмалчивался.
Клавка вошла неожиданно, очень тихо. Кинув взгляд на отвернувшегося к стене мужа, посмотрела на меня, приложив палец к губам. Она была почти одного роста с Валентином Петровичем; черные-пречерные гладкие волосы с тяжелым пучком на затылке влажно блестели, и так же блестели ее глаза — выразительные, как у Гали, только немного строже и печальнее. В девушках Клавка, видимо, была стройной; теперь же, после родов, бедра раздались, узкая шевиотовая юбка казалась тесной. Я почему-то решил, что Клавка слишком хороша для Валентина Петровича, очень больного и неказистого, и, следовательно, пока его нет дома, погуливает.
Подойдя на цыпочках к мужу, Клавка стала смотреть на него, чуть улыбаясь, и смотрела до тех пор, пока он не обернулся.
— Чего так долго не шла? — По его лицу было видно: ему хочется засмеяться от счастья, но он стесняется меня.
— Не могла, — выдохнула Клавка и принялась выкладывать на тумбочку то, что принесла.