Биография - Страница 35


К оглавлению

35

Несколько минут мы молчали: я — обиженно, она — сердито. Зеленоватая окраска сдвинулась, потускнела, в помещении чуть потемнело.

— Так и будем сидеть? — спросила Нинка.

Я не ответил. Она поежилась, накинула на плечи шаль.

— Тут всегда холодает, когда солнце садится.

Я продолжал молчать.

— Согрел бы, — вдруг жалобно сказала Нинка и устремила на меня такой взгляд, что я не смог устоять…

Лежа на топчане, я ощущал бедром ее бедро. Увидев родинку на Нинкином плече, неожиданно прикоснулся к ней губами.

— Чего? — сонно откликнулась Нинка и, перевернувшись на спину, просунула руку мне под голову.

— Надо одеться, — сказал я и почувствовал: сейчас все, что было, повторится.

Так и случилось. Потом Нинка встала. Не стыдясь своей наготы, принялась готовить обед: ополаскивала помидоры, резала хлеб, чистила рыбу — от нее слегка попахивало тухлинкой.

— Накинь что-нибудь! — потребовал я.

Повернувшись ко мне, она с вызовом спросила:

— Не нравлюсь?

— Нравишься. Даже очень! Но все же оденься.

— Зачем?

— Войдут — неудобно будет.

Усмехнувшись, Нинка нехотя натянула прямо на голое тело кофту и юбку. «Лучше бы ты по-настоящему оделась, чтобы никто ни о чем не догадался», — подумал я.

— Боишься наших-то? — спросила она.

— Чего мне их бояться?

— Они и психануть могут.

— Я сам такой!

— Смелый. — В Нинкином голосе не было одобрения — только издевка; это еще больше убедило меня, что она пропащая.

Не дочистив рыбу, Нинка стряхнула с рук чешую, обтерла их какой-то тряпкой, брезгливо понюхала, после чего показала взглядом на ведро.

— Слей-ка!

— Прямо тут?

— А то где же? Да и сам рожу сполосни — не умывался же.

— Давай лучше туда сходим, где ты посуду мыла и купалась.

Нинка презрительно усмехнулась.

— Сиганешь, а мне отвечать?

— Даже в мыслях этого не было! — воскликнул я и подумал, что где-то поблизости есть подземный ручеек, который, наверное, может вывести на волю.

Слил Нинке, умылся сам. Земляной пол быстро впитал воду — осталось только влажное пятно. Заглянув мне в глаза, Нинка улыбнулась.

— Не серчай. Лучше скажи, петь умеешь?

— Не умею.

Она взяла в руки гитару.

— Тогда «цыганочку» сбацай.

— Тоже не умею.

— Эх ты… А я и петь, и плясать люблю. — Подтянув колки, Нинка перебрала струны и вдруг запела приятным сопрано:


Блондинка, жгучие глаза,
Покорно голову склонила.
На грудь скатилася слеза,
Она лицо шарфом закрыла.
«Как в страшном, непонятном сне,
Он овладел, безумец, мною,
И вкрался в душу он ко мне
Своей коварною любовью.
Я отдалася вся ему,
С ним воровать порой ходила,
Ушла от матери-отца…
Ах, судьи, я его любила…»

Нинкины глаза были устремлены куда-то вдаль, в голосе отчетливо проступала тоска, и я понял — она поет о себе, о первой неудачной любви…

Господи боже ты мой, что я должен сказать о ней? Она и нравилась мне, и вызывала теперь что-то похожее на отвращение. Но можно ли гадко говорить о женщине, с которой ты только что… Мне возразят: «А ты не делал бы этого». А я вот сделал и теперь испытывал смешанные чувства — досаду, боль, ненависть к ней, да и к себе тоже.

Вошли женщины — все трое, с тяжелыми кошелками в руках. Та, что подавала вчера сало и помидоры, сказала, грузно опустившись на топчан:

— Весь день сердце ноет — предчувствует что-то.

Нинка познакомила нас. На топчане сидела Вера, та, что в тельняшке, была Таськой, третья — она неторопливо выкладывала на стол припасы — назвала себя Катериной.

На Таськином лице был отпечаток порочности: выщипанные брови, помада на губах, слипшаяся от пота челка. Вера и Катерина производили впечатление самых обыкновенных женщин, даже внешне были схожи: одинакового роста, склонные к полноте, круглолицые. В их манерах проглядывало что-то домашнее, уютное. «Должно быть, оказались тут случайно», — решил я и вскоре убедился — так оно и есть.

Вера и Катерина вышли замуж перед самой войной. Похоронки, оккупация, нужда, смерть близких, попытки устроить свою личную жизнь, увертки мужчин, их обман. А была потребность любить, заботиться о ком-то. Невозможно предугадать, где и что потеряешь, где и что найдешь. Судьба свела Веру и Катерину с блатными.

— Долго так не прожить, — сказал я.

Вера вздохнула, и я понял: она часто думает об этом.

— Господи! — тоскливо воскликнула Катерина. — И что только война понаделала.

Таська сидела чуть поодаль: как и вчера, скинув «лодочки», потирала пятку.

— По-прежнему жмут? — спросила Нинка.

— Думала, разносятся, а они, заразы, ни черта.

— Тихо! — вдруг сказала Вера и, прислушавшись, уверенно добавила: — Наши идут.

Парни — это сразу бросилось в глаза — были взволнованы.

— Ну? — нетерпеливо спросила Нинка.

— Не погоняй, — огрызнулся Чубчик и, сдернув кепку, вытер лицо.

Вчера он даже во время ужина был в кепке; теперь же, увидев упавшую на лоб прядь, я понял, почему ему дали такое прозвище.

— Ландрин погорел, — сказал Щукин.

— Рассказывай, — после напряженной паузы потребовала Нинка.

Щукин помял подбородок.

— У побирушек, тех самых, ребетенок на улице помер. Мать баюкает его, голосит, а другая, как куренок, вокруг носится и тоже слезы льет. Народ, конечно, кинулся к ним: охи, ахи и все прочее. Мужик, которого Ландрин наколол, тоже туда поплелся — на чужую беду глазеть. Ну, Ландрин, видать, и решил, что в суматохе дело верняк. А мужик ушлым оказался — хвать его за руку. Вот и все.

35