На юге ночи темные — в двух шагах ничего не видно. До приезда в Сочи я и не подозревал, что темнота может быть такой плотной, густой, попросил завхоза провести на крыльцо свет. Он ответил, что и сам думал об этом, но пожарники не дали добро. Пришлось терпеть, потом я привык.
Я услышал легкий шумок уже под утро, когда на небе обозначилась светлая полоска и от зевоты начали побаливать скулы. На море быль штиль. И вдруг в предутренней тишине хрустнула ветка, кто-то чертыхнулся. Я никого не видел, хотя вытянул шею и так напряг зрение, что даже слеза выкатилась. Принялся убеждать себя, что идет какой-нибудь гуляка. Через несколько мгновений понял — ошибся: к конторе приближалось человека три, а может быть, больше. До сих пор, несмотря на недавнее предупреждение завхоза, я не думал, что стану делать, если появятся налетчики. Оформляя меня на работу, завхоз никаких инструкций на этот счет не дал, буркнул лишь: «Сторожи». Он, видимо, полагался на мой фронтовой опыт.
Неподалеку от конторы находились дачи — так называл я двухэтажные домики, расположенные в глубине участков, окруженных штакетником или металлической сеткой. Первые этажи этих домиков наглухо скрывали кусты барбариса и других растений; над ними в просветах между деревьями поблескивали стекла и виднелись крыши. Я ни разу не видел обитателей этих домиков, давно решил: необитаемы. Все это, промелькнув в голове, убедило меня в том, что я должен действовать на свой страх и риск. Плохонькая берданка и всего три патрона! Я только теперь сообразил, что вооружен — курам на смех. Хотел потихоньку смотаться с крыльца, затаиться в кустах, а там — будь что будет. И в тот же миг подумал о последствиях. С меня предостаточно было того, что уже было. Допросы, расспросы, подозрительные взгляды, недоверие — такое и во сне пережить муторно, а наяву еще раз — избави бог.
Ветки похрустывали все громче, голоса становились явственней. У страха, как известно, глаза велики. Почудилось: человек десять, не меньше. Двое, остановившись около крайнего окна, принялись дергать створки, три человека направились к крыльцу, обмениваясь на ходу блатной тарабарщиной. «Господи, — тоскливо подумал я и вогнал в ствол патрон. Истошно крикнул: «Стой, стрелять буду!» — и сразу же пальнул поверх голов. Те, что были около окна, отпрянули от него, как мячики от стены, остальные кинулись врассыпную. Я выстрелил еще раз. Треск сучьев, брань, и очень скоро все стихло. Постукивая зубами не то от страха, не то от предутренней свежести, а скорее всего, и от того, и от другого, я, напрягая слух, принялся лихорадочно соображать — догадаются эти люди, что у меня остался всего один патрон, или самое худшее уже позади.
Утром были охи, ахи, рукопожатия, улыбки. Мне выдали денежную премию. На нее можно было купить рубаху или брюки. Так поначалу я и хотел поступить. Очутившись на базаре, не удержался — истратил все до копейки на продукты, в основном на сладости.
Сторожем я проработал до осени. Летом на пляже, поглядывая на отдыхавших, спрашивал себя, кто они — эти изнеженные женщины и мужчины без пулевых и осколочных отметин на теле. О войне эти люди почти не говорили, а если и говорили, то вскользь, равнодушно. Мужчины были с животиками, в панамах или бумажных колпаках, женщины — в ярких купальниках, подчеркивавших их прелести. Искупавшись, мужчины и женщины, сбившись в тесный кружок, принимались закусывать: на разостланной газете появлялись темные бутылки с яркими этикетками, мясистые помидоры, огурцы, яблоки, груши. Сдирая наманикюренными пальцами кожицу с груш, женщины откусывали понемногу и только пригубляли вино, мужчины же, опрокинув по стакану, с жадностью набрасывались на закуску, пили и жрали до тех пор, пока не затуманивались глаза. Было противно смотреть на этих сытых, довольных жизнью людей. Возникало желание подойти и спросить, где, на каких фронтах они воевали, а если не воевали, то почему. Но я понимал: меня просто-напросто пошлют туда, куда я и сам посылал настырных, неприятных мне людей.
В Сочи было несколько госпиталей, в которых долечивались те, кому всю оставшуюся жизнь предстояло ходить, держа под мышками костыли, передвигаться на тележках с подшипниками или на колясках — сперва с велосипедными колесами, впоследствии на более усовершенствованных средствах, вплоть до автомашин с ручным управлением.
Сквозь толстые прутья ограды я видел инвалидов. Они или сидели на скамейках, расположенных в углублениях декоративного, аккуратно подстриженного кустарника, или же полулежали в креслах с высокими спинками. Около тех, кто сидел на скамейках, были костыли. Иногда инвалиды в креслах выпрямлялись, начинали медленно прокатываться по хорошо утрамбованным дорожкам, вращая колеса руками. Чаще смотрели на тех, кто сидел, закрыв глаза, заложив за голову сильные, натруженные руки. Почему-то казалось: эти люди думают о своем будущем, о той нелегкой жизни, которая ожидает их. «Есть ли у них жены, девушки?» — спрашивал я себя и отвечал, что только матери будут до конца своих дней оберегать сыновей, потакать им, роняя тайком слезы, а жены и девушки… Дай-то бог, чтобы среди них оказались преданные. Ведь недаром поют: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда».
Глядя на безногих, парализованных, я думал, что сам мог бы очутиться на их месте. Но мне повезло. И как только я мысленно произносил «мне повезло», в душе возникал протест. «Повезло?» — усмехался я и вспоминал Болдина, мужчин, пирующих в обществе красивых женщин. Иногда я начинал завидовать тем, кто лежал в братских могилах: они не голодали, не встречались каждый день с лишениями, не видели тех, кто сумел и от фронта отвертеться, и жил теперь во сто крат лучше фронтовиков. Нет, в мирной жизни не было справедливости, гармонии — того, о чем на фронте мечтали все, и в особенности безусые парнишки, ничего не смыслившие в жизни, неожиданно столкнувшиеся с грубостью, жестокостью, но не растерявшие, несмотря ни на что, веры в добро, справедливость, честность.