Мы приезжали к тете Гране и Аннушке в конце июня, когда устанавливалась хорошая погода. Домик сестер выглядел с улицы не ахти как, казался мне маленьким, ненадежным. На самом же деле был он вместительным, добротным. Сложенный из дубовых бревен, которым, по словам тети Грани, цены нет («Семьдесят лет стоит и еще столько же выдюжит!»), он вклинивался своими тылами в сад, словно бы раздвигал крепкими стенами деревья. Со всех сторон примыкали к дому клетушечки и боковушечки, в которых хрюкала, блеяла, крякала и кудахтала разная живность. Но ничего этого с улицы не было видно: весь дом, кроме трех оконцев с резными наличниками и части крыши, надвинутой на них, словно козырек кепки на глаза, утопал в буйном разнолистье фруктовых деревьев.
Тетя Граня и Аннушка шумно радовались нашему приезду, хлопотали с утра до вечера, стараясь нам угодить.
До войны смуглолицей горбунье тете Гране, низенькой и сухощавой, было за шестьдесят. Несмотря на это, была она шустрой, проворной, весь день проводила в хлопотах: стряпала у пышущей жаром плиты в саду под навесом, кормила и поила животных, лазила в погреб, где хранились разные соленья, бегала из дома в сад, из сада в дом, раскачиваясь, словно маятник: одна нога у тети Грани была короче другой. Одевалась во все черное, в самую жару не снимала платка, тоже черного, сколотого по-монашьи у подбородка. В ее комнате и днем и ночью горела лампадка под иконами с коричневыми ликами. Кроме кровати, узкой и жесткой, в комнате стоял стол, накрытый куском неотбеленного полотна, две потемневшие от времени лавки, огромный сундук, окованный жестью, и больше ничего. Даже в полуденный зной в тети Граниной комнате, похожей на чулан, было прохладно, но входить я туда боялся. Казалось, что люди, изображенные на иконах, следят за мной и осуждают за что-то. Побаивался и тетю Граню. Когда она обращала на меня свой черный немигающий взгляд, мне становилось не по себе. Казалось, этот взгляд проникает в самое нутро. В то же время тетя Граня возбуждала любопытство, которое возбуждают у детей люди с физическими недостатками. «Какой у нее горб, — думал я, — твердый или мягкий? А что получится, если его срезать? Тяжелый ли он?»
Аннушка ничем — ни ростом, ни лицом, ни цветом волос — не походила на свою сестру. Была она моложе тети Грани лет на пятнадцать. Золотистая коса, скрученная в кольцо, лежала на голове, словно корона; серые, чуть выпуклые глаза смотрели на всех ласково и немного удивленно; с лица не сходила улыбка. Аннушка улыбалась всем: бабушке, мне, цветам, птицам, лакомившимся в саду вишнями и малиной.
Бабушка посоветовала поставить в саду пугало. Аннушка перевела на нее добрые глаза, удивленно сказала:
— Зачем? Птицы тоже тварь божья.
В ее горнице, окнами в сад, стояла такая же, как и у тети Грани, кровать, только с пышно взбитой периной и горой разноцветных подушек — от огромных до самых маленьких, украшенных затейливой вышивкой. Кроме кровати в горнице был стол с гнутыми ножками, три венских стула и еще что-то, не помню уж что. К крестовине окна прижималась ветка с маленькими, наливающимися медовым цветом яблоками. Когда поднимался ветер, раздавался стук. Казалось: дерево пытается поговорить с Аннушкой. Ее все называли просто Аннушкой. Никто, даже я, не добавлял к ее имени «тетя». У бабушки мягчал голос и теплели глаза, когда она говорила:
— Аннушка, подойди, дорогая.
Была у Аннушки слабость. Любила она кисель из белой смородины, сама варила его густой-прегустой, ставила в погреб охлаждать, потом разрезала на куски, словно мармелад, и угощала всех. Мне кисель из белой смородины не нравился, но я ел его, чтобы не огорчать Аннушку.
В этом же доме жил двоюродный племянник тети Грани и Аннушки — Никита. Был он сиротой, сестры относились к нему, как к сыну.
Осенью Никиту должны были забрать в армию. Тетя Граня сокрушалась по этому поводу, советовалась с бабушкой. Она успокаивала ее, говорила, что военная форма будет Никите к лицу. Бабушкины глаза при этом туманились, на губах появлялась слабая улыбка.
— А молиться где? — тревожилась тетя Граня. — Там, поди, и лба перекрестить негде?
— Пустое! — взмахивала бабушка пухлой рукой. — Воистину верующий найдет, где с богом поговорить.
Аннушка слушала бабушку молча, не снимая с лица улыбки. Тетя Граня буравила Варвару Федоровну недоверчивым взглядом, вздыхала. Я чувствовал: тетя Граня не соглашается с бабушкой. Она часто не соглашалась с ней. Даже спорила и дерзила.
Это случалось, по обыкновению, утром, когда тетя Граня входила к нам в комнату. Остановившись у притолоки, спрашивала ворчливо.
— Стряпать что?
Бабушка поворачивалась к ней всем телом; загибая пальцы, произносила:
— На первое кашу гречневую с молоком, а на второе… Впрочем, Гранюшка, ты, наверное, опять все по-своему сделаешь?
— А то как же! — отвечала тетя Граня. — Заладили: каша да каша. Можно ботвинью состряпать или…
— Ах, оставь, пожалуйста! — перебивала бабушка. — Что-нибудь попроще сготовь.
— Попроще, попроще, — ворчала тетя Граня. — Попроще — в столовку ступайте. Сроду не бывала там, но от людей слышала коклетки вот такусенькие, — тетя Граня показывала кончик пальца.
Сама тетя Граня делала котлеты с ладонь. Сочные, с хрустящей корочкой, они таяли во рту.
— Раньше ты покладистой была, — сокрушалась бабушка. — Раньше никогда не перечила мне.
— То раньше! — отрезала тетя Граня и, насупившись, поправляла на голове черный платок.
Бабушка вздыхала. Тетя Граня не сдавалась. Помолчав, снова спрашивала — на этот раз подчеркнуто дерзко: