— Всех взяли?
— Вроде бы всех — у меня тогда туман в голове был. — Назвав парня в бурках Макинтошем, Олег сказал, что дело было верняк: хозяева в эвакуации, а шмоток в квартире — на месяц хватит.
Макинтош завистливо почмокал.
— Уже сутки сижу и — ни одного допроса, — пожаловался Олег.
Макинтош подумал:
— Видать, у них доказательств нет.
— Какие еще доказательства нужны, когда нас с поличным взяли?
Макинтош снова подумал.
— Засада, похоже, была.
— Точно.
— Заложил, видать, кто-то.
— Кореша, наверное, меня курвой считают.
— Влип! Запросто могут пером ткнуть, когда на волю выйдешь.
Олег шумнул носом. Парни, казалось, позабыли обо мне — продолжали разговор, часто употребляли непонятные мне слова. От холода окоченели ступни, напала зевота.
— Тебе передачу принесут? — вдруг обратился ко мне Макинтош.
Я вспомнил: дома — шаром покати.
— Навряд ли.
Макинтош выругался.
— Курить охота, а в карманах даже табачных крошек нет. Ты, фрайерок, как я понял, не куришь?
— Нет.
— И не пьешь?
— Не пью.
— Понял? — воскликнул, обратившись к Олегу, Макинтош. — Не курит, не пьет и жрет, должно быть, мало. А коль так, пусть половину своей пайки нам отдает.
Я показал ему кукиш. Мигом поднявшись, Макинтош встал, чуть раскачиваясь, передо мной. Я тоже решил встать, но он пнул меня ногой в грудь.
Лежа на полу, я видел бурки с простроченной полоской коричневатой кожи, слегка приспущенные брюки — почти новые, коверкотовые, и чувствовал, как во мне поднимается ненависть. Не думая о последствиях, обхватил ногу Макинтоша, рванул на себя. Мы стали кататься по полу, хрипя и сопя, выкрикивая ругательства. Олег крутился около нас, оттаскивал то меня, то Макинтоша, что-то орал, но мы не обращали на него внимания. Я не собирался уступать, Макинтош тоже: то он подминал меня, то на нем оказывался я.
Нас разняли милиционеры. Досталось и мне, и Макинтошу. Сидя в противоположных углах камеры, мы, потирая ушибы, тяжело дышали.
— Рассчитаюсь с тобой, фрайерок, помяни мое слово! — прохрипел Макинтош.
— Валяй, валяй, — сказал я и через мгновение убедился: этот тип побаивается меня.
Утром, кинув на меня взгляд, следователь хмуро спросил:
— Чего не поделили?
Я хотел отмолчаться, но неожиданно для себя выложил все, что думал о сокамерниках.
— Лю-бо-пыт-но, — пробормотал следователь, когда я кончил. — Значит, полагаешь, Макинтош сволочь, а тот, другой, просто безвольный человек?
Я подтвердил — именно так. В тот день следователь держал меня долго. Я рассказал ему о своих планах, мечтах, даже про Люсю и Болдина вспомнил. Он слушал меня внимательно. В его голосе появились сочувственные нотки, глаза временами становились добрыми.
В последний раз я увиделся с этим человеком в тюрьме, где ожидал суда. Ознакомив меня с обвинительным заключением, следователь сказал, подергал тесемки тощей папки:
— Сейчас наказывают строго. Как ни крути, а кражу ты совершил. Советую на фронт попроситься. И хотя твой год рождения еще не призывают, суд может этот вопрос решить положительно.
В замочной скважине едва слышно ворочался ключ. Я понял, что, вопреки предупреждению, дочь будет ночевать дома, никак не мог решить — хорошо это для нее или плохо…
Дочь часто оставалась ночевать у подруги. Я давно догадался, что эта подруга если не бреется каждый день, то два-три раза в неделю обязательно, да и говорила она по телефону уже устоявшимся баском. Каждый день мне приходилось отвечать очень вежливому молодому человеку, что Лена еще не пришла, или подзывать ее к телефону. В моем присутствии дочь изъяснялась с ним междометиями и так выразительно посматривала на меня, что волей-неволей приходилось выходить в другую комнату или на кухню.
Пока Лена училась в десятом классе, не было никаких проблем: я и жена знали в лицо всех ее поклонников — они часто приходили к нам, а еще чаще названивали. Мы видели, что дочь никого не выделяет, и почти не беспокоились, когда она засиживалась допоздна на вечеринках или задерживалась в дискотеках. Все изменилось, как только она поступила в институт. Ее и прежде иногда спрашивали по телефону совершенно незнакомые мне мужские голоса. Я относился к этому, как к вполне естественному и само собой разумеющемуся факту: Лена пошла лицом и статью в мать, а моя жена была в молодости — дай-то бог всем девушкам такими быть. Не встревожился я и тогда, когда дочь сказала мне, что заночует у подруги. Это стало повторяться, и месяца два назад, увидев, как посветлело ее лицо, когда она подняла оставленную мной на письменном столе трубку и сказала: «Слушаю», я сообразил, что Лена влюбилась, как влюбляются в неполных восемнадцать лет, что нет никакой подруги, а есть парень, возможно, даже мужчина, с которым дочь близка, про которого мне ничего не известно. Захотелось вырвать трубку из ее руки, обозвать обладателя вежливого голоса негодяем, но я сдержался. Ощущая сердцебиение, вышел на кухню и сел там, обхватив голову руками. Пока Лена разговаривала, а разговаривала она долго, я думал, думал, думал и пришел к выводу, что девственность уже не вернешь, а оскорбить дочь можно, что в свой день и час Лена обязательно поделится со мной или своей бедой, или счастьем, а до той поры придется только гадать, какой — радостной или грустной — будет ее исповедь.
Несколько раз я шутливо говорил Лене, что не очень-то верю в существование подруги, но на лице дочери даже жилка не дрогнула — скрытностью она тоже была в мать. Я собирался написать жене о своей догадке. Она временно жила в другом городе, где работали сын Алексей и невестка, жена нянчила Самохина-младшего — так называли мы в письмах и в разговорах по телефону нашего внука. Однако я ничего не сообщал жене: она была вспыльчивой, часто ссорилась по пустякам с дочерью, потакала лишь сыну, походившему и внешностью, и характером на меня, любила его всем сердцем, а к Лене относилась ровно, даже слишком ровно — без той теплоты, которая в других семьях делает мать и дочь самыми близкими людьми. Узнав о случившемся, жена могла бы примчаться с внуком на руках в Москву, накричать, нашуметь, а пользы никакой не было бы. Моя жена жила и продолжала жить по принципу: то, что позволено другим девушкам, Лене нельзя. Надо сказать, что в свое время жена заставила меня поволноваться. Я до сих пор иногда размышлял: изменила она мне в тот год или только дала понять, что может изменить. Никаких прямых доказательств ее неверности у меня не было — одни улики, а их при желании всегда можно найти. Сам я изменял жене, никак не мог понять, как она узнавала про это; я каялся и просил прощения, когда жена, побушевав и наплакавшись, заявляла о разводе. Видимо, обладала она какой-то врожденной интуицией — только этим можно объяснить то, что происходило в нашей квартире после очередного моего увлечения.