На улицах было шумно, многолюдно — шуршали шины, взвизгивали тормоза, громко разговаривали люди. Все это мешало сосредоточиться, и Доронин, очутившись на Комсомольской площади, неожиданно для себя купил билет, сел в первую попавшуюся электричку и поехал куда привезет — лишь бы в одиночестве побыть.
Он сошел минут через сорок, постоял на мокрой платформе, к которой вплотную подступал лиственный лес, жадно вдохнул чистый, сырой воздух. Электричка умчалась, унося на хвосте два красных огня. В лесу было безлюдно: дачная и грибная пора уже кончалась. Размокшая тропинка виляла, огибая кусты, пахло прелью, и стояла такая чуткая тишина, что даже робкое дзиньканье синицы показалось громким. Задевая руками ветки, Доронин свернул с тропинки, углубился в лес. Почерневшие листья пружинили под ногами, брюки намокли. Найдя удобный пень, Алексей Петрович сел и тотчас позабыл, где он…
Почти в такой же осенний день он и Верка приехали в Курганную. На привокзальной площади, около коновязи, стояли две набитые пахучим сеном брички; дивчина в сапогах раструбом и степенный дед с окладистой бородой поглядывали, держа под мышками сыромятные кнуты, на немногочисленных пассажиров. Верка хотела нанять бричку, но дивчина и дед в один голос сказали, что едут в другую сторону. Алексей предложил идти пешком.
— Отсель до нашего хутора пятнадцать верст, — предупредила Верка, — а чеймодан, сам видишь, тяжелый: кой-что справила племяшам, мандаринок купила и полпуда тюльки везу — маманя и братан люблять посолонцеваться.
— Донесу.
— Смотри.
Шлях был широкий, с накатанной колеей, с неглубокими выбоинами, наполненными полузасохшей грязью. Верка сказала, что неделю назад сильно дождило, а теперь снова суховей. Во все стороны расстилалась гладкая, как стол, степь, покрытая уже побуревшим, ломким ковылем; кое-где виднелись черные проплешины, похожие на разлившийся мазут.
— Чернозем, — пояснила Верка. — Раньше тута сеяли.
Алексей понял, о чем подумала она. Четыре года назад эта степь родила хлеб, теперь же на ней шелестел ковыль — некому было пахать, сеять, убирать урожай.
Чемодан оказался тяжелее, чем поначалу ощущал Алексей. Он перекладывал его из руки в руку, часто нес на плече.
— Чего все время на одно ставишь? — полюбопытствовала Верка. — На другом тоже неси — так полегше будеть.
— Нельзя.
Верка распахнула глаза, но сразу сообразила, в чем причина, с участливостью в голосе спросила:
— Болять ребрышки?
— Болят.
— Давай-ка чуток понесу.
— Сам.
Несколько минут они шли молча.
— Понял теперя, милок, какая она, спекуляция? — спросила Верка. — Когда курей на станцию везу, приходится бричку нанимать. Туда сотня, сюда сотня — на руках самая малость остается.
Ветер то стихал, то налетал снова, и тогда над проплешинами взвивалась черная, густая пыль; наперегонки неслись рыхлые шары сухой травы. Верка сбросила на плечи платок, расстегнула ватник. Алексей увидел стянутые кофтенкой груди и ощутил то, что возникало постоянно — и в переполненном вагоне поезда, и во время пересадок. Еще утром об этом можно было только мечтать, а сейчас, когда впереди показался прилепившийся к шляху иссеченный овражками лесок, он остановился, опустил чемодан, молитвенно сложил руки…
Именно с этого и начались вчера воспоминания, выстроившиеся теперь в строгую последовательность.
На хутор они пришли на исходе дня. Он находился на крутом, слегка подмытом берегу вспухшей от дождей речки, стремительно несущей мутные воды в другую речку, более широкую, впадавшую в Кубань. Алексей думал, что хутор — десяток хат, чуть больше, чуть меньше, а он оказался с подмосковную деревню, в которой до войны мать каждое лето снимала комнату. За хатами виднелись сады и огороды, в палисадниках увядали цветы с раскрытыми семенными коробочками. Щелкал кнут, мычали коровы с отяжелевшим от молока выменем; овцы торопливо дощипывали жесткую траву, словно хотели насытиться впрок.
По улице бегали с хворостинками пацаны и пацанки, гнали скотину к крытым соломой дворам. Стараясь не встречаться с любопытствующими взглядами, Верка торопливо шепнула:
— Никому не сказывай про то, что мы порешили. — Остановившись около покосившейся хаты с треснувшим в одном окне стеклом — на трещине лежала, как пластырь на ране, бумажная наклейка, добавила: — Побудь тута. Зараз кину чеймодан и — к Ниловне.
Как только она скрылась в хате, к Алексею подвалил белоголовый, будто вывалянный в пуху дедок с клюкой в руке, в лихо заломленной казачьей фуражке.
— Чей будешь?
— Приезжий.
— Откель тебя бог принес?
— Издалека.
Дедок потоптался, скребанул желтыми от никотина ногтями щетину.
— Курящий?
Алексей достал пачку, в которой осталось несколько папирос.
— Благодарствую. — Дедок выудил одну, осмотрел, положил за ухо. — В хате скурю… Почем они теперя?
— Дорогие.
Дедок кивнул.
— А мы тута самосад смолим. Хотишь?
— Давайте.
Дедок вытащил кисет, дал газетный лоскуток.
— Наш самосад, конешно, похуже папиросок, но самый крепкий во всей округе.
Чувствовалось, дедку хочется посудачить, и он даже крякнул, когда появилась Верка.
— Пошли к Ниловне! — громко сказала она.
Дедок встрепенулся. Проворно работая клюкой, устремился туда, где стояли, подперев руками головы, пожилые женщины.
— Про что гутарил с ним? — обеспокоенно спросила Верка.
— Интересовался, чей я и откуда.