К утру ветер угомонился, с гор пришло тепло. И хотя море еще волновалось, небо радовало голубизной, солнце слепило глаза. Мне сразу же подвернулась выгодная работенка, и я, решив не искушать судьбу, остался в Новороссийске…
Под ногами поскрипывали, когда мы переходили улицы, камушки. Чуткую тишину нарушало шарканье, стук каблучков. Парни и их девицы шли осторожно, держась около стен. Я не сомневался: бросятся врассыпную и исчезнут в развалинах, если раздастся милицейский свисток. Но на улицах не было ни души.
Поворот, другой, третий. И повсюду руины, руины, чудом уцелевшие маленькие домики. Изредка на нашем пути попадались пирамидальные тополя — неподвижные, пыльные. Мне вдруг почудилось: мы ходим по замкнутому кругу — такими одинаковыми были и руины, и уцелевшие домики, и тополя. Хотел спросить — скоро ли, но идущий чуть впереди худощавый парень свернул, и мы начали пробираться через развалины, то взбираясь на груды кирпича, то сбегая с них. Теперь мы шли гуськом. Позади меня посапывал парень в кепке, я ощущал спиной его враждебность, внезапно услышал произнесенную свистящим шепотом брань. «Будь что будет», — решил я и обернулся. Все остановились. Стало так тихо, что мне показалось — оглох.
— Чего не поделили? — спросил Щукин.
Парень в кепке ухмыльнулся, и я, задетый этим, выдавил, кивнув на него:
— Угрожает.
Осклабившись, парень в кепке покрутил пальцем около виска.
— Ты не того?
Нинка перевела на меня встревоженный взгляд. Стало неприятно, но я промолчал. Щукин велел мне идти впереди себя.
Под ногами рассыпался щебень, пружинили доски, иногда мы оказывались в узких проходах и двигались тогда бочком, задевая плечами шершавые стены. Я с тоской подумал, что без посторонней помощи мне отсюда не выбраться. Через несколько минут, поплутав, по дому, в котором не уцелело ни одной перегородки и непонятно на чем и как держались перекрытия, мы начали спускаться по винтовой, громыхавшей под нашими ногами лестнице. Запахло сыростью, стало так темно, что я не смог разглядеть поднесенную к носу собственную ладонь. Где-то тихо-тихо журчала вода и редко падали, с шумом разбиваясь о пол, капли. Позади меня шла Нинка. Стараясь отвлечься от неприятных дум, я принялся гадать, кто она такая, как жила, что делала раньше. Размышлял я недолго — возникла полоса света. Ржаво проскрипела тяжелая дверь, и мы ввалились в просторное помещение, имевшее вполне пристойный, жилой вид. Полукруглые окна с погнутыми металлическими прутьями были под самым потолком, возле стен с зеленоватыми прожилками между диким камнем стояли грубо сколоченные топчаны, накрытые байковыми, грубошерстными и ватными одеялами, не очень чистыми, прожженными в нескольких местах; на одном из них валялась гитара с потускневшим бантом на грифе; посреди был большой стол с ярко горевшей керосиновой лампой. Я сразу же обратил внимание на эмалированную миску с жареной рыбой. Кроме лампы и миски на столе лежал крупно нарезанный хлеб, помидоры, огурцы, чеснок, возвышалась четверть с мутноватым самогоном, с тряпицей в горлышке. Земляной, хорошо утрамбованный пол был подметен; неподалеку от массивной двери, скрепленной тремя поперечными металлическими полосами, виднелась прикрытая веником кучка мусора. Две молодые женщины — одна в кашемировом платье, другая в ситцевом, в накинутых на плечи шалях — встретили парней вопросительными взглядами, после чего уставились на меня.
— Воевали вместе, — объяснил им Щукин.
— Чокнутый, — добавил парень в кепке. — Глаз с него не спускайте, а то понаделает делов.
— Заткнись, — сказала ему Нинка и посмотрела на меня.
— Голову оторву, если…
— Не пугай. Давно было сказано — нет, а ты все, как петух, топчешься.
— Сука, — пробормотал парень. — Хочешь, я тебе браслетик подарю?
— Подари.
— И ты тогда хорошей будешь?
— Видел? — Нинка показала ему кукиш.
Парень в кепке выругался и, что-то ворча, отошел.
Пока он и Нинка выясняли отношения, никто, кроме меня, не обращал на них внимания. Я понял: к таким сценам тут привыкли, парень в кепке, должно быть, давно добивается Нинкиной благосклонности, а она — ни в какую.
Я был измучен, голоден, взволнован встречей с Щукиным и поэтому, как говорится, посапывал в две ноздри. В душе возникал страшок, неприязнь к людям, среди которых очутился: я вдруг отчетливо понял, что, кроме Щукина и Нинки, все они отвратительны мне. Но мог ли я сказать об этом? Мог ли, что называется, хлопнуть дверью и уйти? Если бы я попытался сделать это, от меня даже мокрого места не осталось. И еще. К любопытству, желанию потолковать с Щукиным примешивалось влечение к Нинке — то, что и должно было возникнуть у девятнадцатилетнего парня к красивой женщине.
Стало шумно. Нинкина подруга, сняв с ноги «лодочку», терла пятку и морщилась, женщины в шалях о чем-то расспрашивали парней, то сокрушенно покачивая головами, то изумленно округляя глаза. Отдельно от всех стоял худощавый, с задумчивым выражением на лице, сосал сахар, перекатывая его во рту. Щеки худощавого то округлялись, то обмусоленный кусочек возникал в зубах.
— Кончились леденчики-то? — обратился к нему парень в коротковатом пиджаке.
— Давно.
— Зубы, гляди, испортишь.
— Хрен с ними.
— Не можешь без сладкого-то?
— Ага.
— Чудно. — Парень в коротковатом пиджаке покрутил головой. — Правильное тебе прозвище придумали — Ландрин.
Я увидел еще одну дверь — низенькую, скособоченную.
— Сортир, — сказал мне Щукин. — Сразу налево и еще раз налево. Воняет оттуда, когда ветер в нашу сторону дует, но, — он усмехнулся, — жалобу подать некому.